Maxim Ksuta

russian artist, contemporary art, sculpture, installation, photography

Культурный инженер

Я долгое время называл себя художником. Это слово сопровождает меня с тех пор, как я начал выставлять свои работы.
Сейчас мне кажется, что оно описывает мою деятельность слишком обыденно.
Мне ближе определение культурного инженера.
Я понимаю это слово в том смысле, который придал ему Genesis P-Orridge: человек работает не только с произведением, но и с культурными механизмами, которые определяют способы мышления, поведения, памяти и восприятия. Культура в таком понимании представляет собой среду, которую можно исследовать, изменять и перестраивать.
Именно так я постепенно начал воспринимать собственную работу.
Я работаю с уже существующими системами.
С изображением.
С текстом.
С фотографией.
С живописью.
Со светом.
С памятью.
С природным движением.
С последовательностью.
С архитектурой изображения.
Меня интересует то, как эти системы устроены и что происходит с ними, если изменить одно из их условий.
Моё образование связано с физикой и техническим мышлением. Одновременно я много лет занимался рисунком, акварельной графикой и живописью. Поэтому для меня художественный процесс с самого начала был связан с наблюдением за устройством вещи.
Я привык смотреть на явление как на процесс.
У процесса есть условия.
Есть материал.
Есть последовательность действий.
Есть взаимодействие.
Есть результат.
Если изменить условия, результат изменится.
Это простое физическое наблюдение постепенно стало для меня методом работы с искусством.
В «Изгнании из рая» я впервые особенно ясно столкнулся с культурой как с материальным объектом.
Я работал с Библией, Кораном и Торой — с текстами, которые обладают огромной исторической и культурной нагрузкой. Я использовал фрагменты этих текстов на оригинальных языках, печатал их на прозрачном материале и накладывал друг на друга.
Из букв, слов и строк возникали изображения Адама, Евы, ангелов, сцены изгнания.
Я не иллюстрировал текст.
Я изменял способ его существования.
Текст сохранял своё содержание и одновременно превращался в изображение.
Культурная память становилась физическим материалом.
Для меня это было принципиальным опытом.
Я увидел, что изменение способа соединения элементов уже существующей системы способно породить совершенно другой образ.
В «Автоматическом письме» меня интересовал сам процесс возникновения знака.
Письмо существует между движением руки и смыслом.
До того как знак становится словом, он является жестом.
Меня интересовала эта граница — момент, когда письмо ещё можно воспринимать как движение, ритм, след, графику.
Здесь я начал работать с автоматизмом самого действия.
Мне было важно наблюдать, как человеческое движение постепенно приобретает собственную структуру.
«День за днем» стал для меня опытом работы со временем.
Фотография обладает способностью фиксировать отдельное состояние. Но когда изображений становится много и они начинают существовать рядом, появляется другая возможность.
Можно увидеть изменение.
Можно увидеть повторение.
Можно заметить то, что невозможно увидеть внутри одного кадра.
Время становится видимым через последовательность изображений.
Именно последовательность постепенно становится одним из главных инструментов моей работы.
В «Небографике» я обнаружил возможность превращения городской реальности в графическую систему.
Электропровода, пересекающие небо, сами по себе являются частью городской инфраструктуры. В фотографии они начинают существовать как линии.
Я смотрю на них уже не только как на провода.
Они становятся рисунком.
Серия фотографий усиливает это превращение. Один и тот же принцип повторяется в разных состояниях, и пространство города постепенно начинает восприниматься как поверхность, на которой возникает графика.
Мне было важно это смещение взгляда.
Один и тот же объект может принадлежать нескольким системам одновременно.
В CY я обратился к Саю Твомбли.
Меня интересовала свобода его линии и то, каким образом жест может существовать между изображением и реальностью.
Я начал искать соответствия этому жесту в природе.
Ветви.
Травы.
Сухие растения.
Переплетения.
Случайные структуры.
Я фотографировал их так, чтобы они начинали напоминать графические знаки.
Фотография здесь постепенно освобождалась от обязанности изображать объект.
Камера становилась способом обнаружения формы.
Я смотрел на реальность как на уже существующую абстрактную графику.
Мне не требовалось наносить линию на поверхность.
Я мог найти её.
Topsy-Turvy возник из другого изменения фотографического процесса.
Я печатал фотографии непосредственно с негативов, оставляя изображение “не обращенным”.
Лес.
Просека.
Заброшенный дом.
Следы на снегу.
Привычные вещи оказывались в непривычном состоянии.
Для меня это было связано с особенностями российской действительности, с ощущением постоянной незавершённости, с привычкой начинать изменение, но оставлять его в промежуточном состоянии.
Здесь технический процесс фотографии становился способом говорить о культурном опыте.
Я изменял один параметр изображения — и вместе с ним менялось его содержание.
В «Последовательностях состояний» последовательность стала уже не только способом показа работы, но её внутренним принципом.
Этот проект вырос из моих размышлений о серийности, из интереса к мозаикам Пенроуза, к идеям Мартина Гарднера и к «Плазматическому образу» Барнетта Ньюмана.
Главным для меня стало понятие элемента.
Как создать элемент, который способен продолжаться?
Как он изменяется при повторении?
Что происходит с картиной, когда она перестаёт быть единичным объектом?
Я работал с живописью как с последовательностью состояний.
Каждый фрагмент становился своего рода кадром.
Произведение могло продолжаться в разных направлениях.
В длинных полиптихах невозможно было охватить всю работу одним взглядом. Чтобы увидеть её, нужно было двигаться вдоль неё, приближаться, удаляться, рассматривать детали.
Картина начинала существовать во времени.
Зритель не просто смотрел на произведение.
Он проходил через него.
В «Архитектонике» это исследование продолжилось в живописи.
В серии «Тектоническая живопись» я работал с монохромной поверхностью и непрерывным фактурным мазком.
Свет падает на картину.
Поверхность отражает его.
Меняется угол зрения.
Меняется рисунок света.
Меняется само изображение.
Картина становится зависимой от присутствия зрителя и от условий освещения.
Меня интересовало именно это взаимодействие.
Живопись перестаёт быть неподвижной поверхностью.
Она начинает проявлять себя через движение взгляда.
В серии «Горизонты» я пошёл ещё дальше: исходным материалом стали данные электроэнцефалографии. Сигналы, полученные в эксперименте, были преобразованы в линии живописного пейзажа.
Здесь происходит перевод одного типа информации в другой.
Электрическая активность мозга становится живописной формой.
В «Мукарне» я обратился к апериодическим структурам, фракталам и мозаикам Пенроуза. Масштаб становится частью восприятия: издалека видна одна структура, вблизи — другая.
Все эти работы объединяет один принцип:
изменение системы преобразует способ её восприятия.
В “Не могу вспомнить” я снова обратился к памяти, но уже через живопись.
Источником стали следы закрашенных граффити на городских стенах и заборах.
Коммунальная краска должна уничтожить изображение.
Но изображение продолжает существовать в изменённом виде.
Остаются пятна.
Контуры.
Фрагменты.
Цветовые поля.
Иногда они напоминают пейзаж.
Иногда — лицо.
Иногда — какое-то место, которое невозможно точно назвать.
Возникает странное чувство узнавания без возможности восстановить источник.
Именно так работает память.
Она сохраняет не обязательно событие.
Она сохраняет его след.
Картины этой серии построены из слоёв и размытых форм. Они находятся в состоянии между узнаванием и утратой.
Память здесь становится не темой картины, а способом её построения.
Поэтому я всё чаще думаю о своей работе как о культурной инженерии.
Я не придумываю системы с нуля.
Я нахожу уже существующие.
Текст.
Фотографический негатив.
Природный жест.
Серию.
Свет.
Электрический сигнал.
Архитектурный орнамент.
След памяти.
Затем я изменяю отношения между элементами.
Иногда это изменение почти незаметно.
Иногда оно полностью меняет характер изображения.
Но сам принцип остаётся одним и тем же.
Я вмешиваюсь в механизм формирования образа.
Мне интересна культура именно потому, что она состоит из таких механизмов.
Мы учимся видеть определённым образом.
Учимся читать.
Учимся различать.
Учимся узнавать.
Учимся помнить.
Учимся считать одно изображение правильным, другое неправильным.
Учимся воспринимать фотографию как свидетельство.
Картина кажется нам неподвижной.
Архитектура кажется нам пространством.
Текст кажется нам последовательностью знаков.
Память кажется нам хранилищем прошлого.
Я проверяю эти предположения на практике.
Что произойдёт, если фотография останется негативом?
Что произойдёт, если текст превратится в изображение?
Что произойдёт, если линия Твомбли будет найдена в траве?
Что произойдёт, если электрическая активность мозга станет пейзажем?
Что произойдёт, если живопись будет существовать только через движение света?
Что произойдёт, если память будет построена из пятен, оставшихся после уничтожения изображения?
Каждый раз я получаю другой ответ.
В этом смысле слово «инженер» для меня связано прежде всего с методом.
Инженер исследует устройство.
Он наблюдает взаимодействие элементов.
Меняет параметры.
Проверяет результат.
Возвращается к конструкции.
Я работаю подобным образом, только материалом исследования является культура, а главным прибором остаётся человеческое восприятие.
Моя камера может быть прибором.
Холст может быть прибором.
Свет может быть прибором.
Последовательность изображений может быть прибором.
Даже случайность может стать прибором, если создать условия, в которых она сможет проявиться.
Мне важно, что многие мои работы возникают из очень простых операций.
Перевернуть.
Наложить.
Повторить.
Увеличить.
Уменьшить.
Продолжить.
Разделить.
Перевести один тип сигнала в другой.
Изменить освещение.
Изменить точку зрения.
Оставить процесс незавершённым.
Именно такие операции постепенно меняют восприятие.
Я не стремлюсь создать универсальный метод.
Каждый проект требует собственного устройства.
Но между ними существует преемственность.
Я снова и снова возвращаюсь к одному вопросу:
как возникает то, что мы называем реальностью?
Сегодня мне кажется, что художник может работать непосредственно с этой зоной.
С тем местом, где физический процесс становится изображением.
Где изображение становится памятью.
Где память становится культурой.
Где культурная форма начинает определять восприятие.
Я хочу находиться именно там.
Поэтому мне близко понятие культурного инженера.
Я исследую существующие культурные механизмы и изменяю их конфигурацию.
Я создаю условия, в которых привычный образ начинает вести себя иначе.
Иногда этого достаточно, чтобы увидеть в нём то, чего раньше не было видно.
Для меня это и есть работа.
Не производство новых образов как таковых, а исследование условий, при которых образ возникает, сохраняется, исчезает и снова появляется в другом виде.
Я работаю с механизмами восприятия.
Я изменяю их параметры.
И наблюдаю, какую реальность они производят.

Эврика!

Эврика!

Классическая теория цвета – Иттен, Альберс, отчасти Гёте – рассматривает цвет как абстрактную единицу: длину волны, психологический эффект, позицию в круге. Цвет там существует до материала, как идея, которая потом накладывается на холст, ткань, металл. Моятеория фактуры движется с другой стороны: рельеф, мазок, зерно поверхности изучаются как физическое свойство поверхности вообще, независимо от того, какой цвет на ней лежит – impasto одинаково описывается что для красного, что для синего. Моя идея занимает зазор между этими двумя традициями: она утверждает, что у цвета есть собственное тело, что цвет не накладывается на фактуру, а сам является фактурой – то есть лимонно-жёлтый и земляной коричневый различаются не только длиной волны, но и тем, как они физически себя ведут: один стекловиден и сух, другой пористый и слоистый.
Здесь стоит сразу отделиться от близких концепций, чтобы понятие не растворилось в них. У Ригля осязательное и оптическое – это режимы восприятия зрителя, а не свойство самого цвета; у Делёза couleur-sensation – это событие на плоскости холста, диаграмма, через которую цвет становится ощущением, но без систематики конкретных цветов; у Дюбюффе матерьология отталкивается от вещества (земля, песок, смола), а цвет там вторичен, следует за материалом. Моя поверхность цвета переворачивает эту иерархию: точка отсчёта – сам цвет как таковой, а фактура – его следствие, его геология, то, через что цвет обнаруживает свою природу.
Дальше нужно решить принципиальный вопрос – источник соответствия между цветом и его поверхностью. Есть два варианта, и от выбора зависит вся дальнейшая архитектура теории. Первый – символический: жёлтый шершав, потому что ассоциируется с сухостью, песком, солнцем; земляной пористый, потому что связан с почвой. Это логично, но уязвимо – такое соответствие быстро сводится к иллюстрации, к метафоре, а не к новой категории. Второй вариант – авторский, произвольный по отношению к традиционной символике, но устойчивый внутри твоей собственной практики: я закрепляю за определённым цветом определённую фактуру не потому, что так «должно быть» по законам ассоциации, а потому что так решаешю я, и это решение повторяется от работы к работе, становится узнаваемым словарём. Второй путь интереснее именно тем, что превращает «поверхность цвета» не в открытие универсального закона, а в личную грамматику – то есть в то, что действительно можно назвать авторским понятием, а не переоткрытием чужой теории под новым именем.
Из этого вытекает рабочее определение: поверхность цвета – это устойчивое, авторски закреплённое соответствие между цветовым тоном и совокупностью его физических качеств (зернистость, пористость, слоистость, отражающая способность, температура на ощупь), при котором фактура перестаёт быть техникой нанесения и становится атрибутом самого цвета, его телесной подписью

«Триумф. Избранное».

Галерея «Триумф» отмечает 20-летие масштабным выставочным проектом «Триумф. Избранное».

Проект состоит из двух частей. Первый «том», открывающий юбилейный цикл, посвящён художникам, сформировавшим образ галереи. Экспозиция выстраивается как нелинейное повествование, пространство которого собрано из множества индивидуальных творческих судеб.

Экспозиция исследует путь институции от классической частной галереи до гибридной платформы, которая объединяет выставочные, музейные и исследовательские проекты.

Отдельный блок посвящён проектам, реализованным в рамках программ Launchpad, «Отцы и дети», «Молодые львы» и «Большие надежды»

Выставка предоставляет возможность увидеть работы в контексте их первого появления на публике — через архивные материалы, реконструкции инсталляций и авторские парафразы знаковых проектов.


Triumph Gallery marks its 20th anniversary with the large-scale exhibition project “Triumph. Selected Works.”

The project consists of two parts. The first “volume,” opening the anniversary cycle, is dedicated to the artists who shaped the gallery’s identity. The exhibition is built as a non-linear narrative, its space assembled from a multitude of individual creative trajectories.

The exhibition traces the institution’s path from a classical private gallery to a hybrid platform that brings together exhibition, museum, and research projects.

A separate section is devoted to projects realized within the Launchpad, “Fathers and Sons,” “Young Lions,” and “Great Expectations” programs.

The exhibition offers an opportunity to see the works in the context of their first public appearance — through archival materials, reconstructions of installations, and the artists’ own paraphrases of landmark projects.

Супрематические сороки

Иногда мне кажется, что эту работу сделал не я, а какое-то упрямое пересечение внутри меня — между желанием дойти до чистоты формы и невозможностью отпустить живое. Я начинал с почти аскетического намерения: белое поле, чёрные конструкции, никакой лишней интонации. Хотел приблизиться к состоянию, где форма существует сама по себе, без опоры на мир.

Но в какой-то момент в этой конструкции появились сороки.

Не как образ, не как иллюстрация — скорее как сбой. Чёрные треугольники вдруг начали складываться в крылья, круги — в головы, линии — в траектории движения. И я понял, что это уже не геометрия в чистом виде. Это что-то, что хочет жить.

Сорока — странная птица. Она некрасивая и красивая одновременно. Она шумная, наглая, внимательная, всегда на границе между порядком и хаосом. И, наверное, именно поэтому она так точно легла в супрематическую структуру. Потому что супрематизм — это тоже про границу: между предметом и отсутствием предмета, между миром и его исчезновением.

Белое поле здесь для меня не космос в строгом смысле. Оно слишком тёплое, слишком земное. Это снег. Пространство, где всё упрощается до предела, но не исчезает. Где любой след становится событием. И в этом поле сороки не просто существуют — они оставляют знаки, пересечения, почти орнамент своего присутствия.

Эти чёрные перекрестия я долго не мог принять. Они казались слишком буквальными, слишком «узнаваемыми». Но со временем я увидел, что без них всё распадается. Они удерживают ритм, собирают разлёт форм, как каркас, как память о структуре внутри движения. И одновременно они отсылают к чему-то глубоко знакомому — к вышивке, к знаку, к жесту руки, которая повторяет крест снова и снова.

Красные точки появились почти случайно, но стали неизбежными. Это минимальное вмешательство жизни в систему. Почти ничто — и при этом центр внимания. Без них работа оставалась бы холодной, замкнутой в себе. С ними она начинает смотреть обратно.

Я всё больше думаю, что эта картина не про супрематизм и не про птиц. Она про невозможность довести абстракцию до конца. Про то, что в какой-то момент форма начинает сопротивляться чистоте и требует присутствия. Требует шума, следа, взгляда.

И, возможно, в этом есть что-то очень личное и очень общее одновременно: сколько бы мы ни стремились к ясности и пустоте, внутри всегда остаётся сорока — которая приносит случайную блестящую вещь и нарушает идеальный порядок.


“Suprematist Magpies”

Sometimes it feels to me that this work was not made by me, but by some stubborn intersection within me — between the desire to reach purity of form and the inability to let go of the living. I began with an almost ascetic intention: a white field, black constructions, no unnecessary intonation. I wanted to approach a state where form exists on its own, without support from the world.

But at some point, magpies appeared within this structure.

Not as an image, not as an illustration — more like a glitch. Black triangles suddenly began to assemble into wings, circles into heads, lines into trajectories of movement. And I understood that this was no longer geometry in its pure form. It was something that wants to live.

The magpie is a strange bird. It is ugly and beautiful at the same time. It is loud, bold, attentive, always on the border between order and chaos. And perhaps that is exactly why it fits so precisely into a suprematist structure. Because Suprematism is also about a boundary: between object and the absence of object, between the world and its disappearance.

The white field here is not space in a strict sense for me. It is too warm, too earthly. It is snow. A space where everything is reduced to the limit, but does not disappear. Where any trace becomes an event. And in this field, magpies do not simply exist — they leave signs, intersections, almost an ornament of their presence.

I struggled for a long time to accept these black crossings. They seemed too literal, too “recognizable.” But over time I saw that without them everything disintegrates. They hold the rhythm, gather the scattering of forms like a frame, like a memory of structure within movement. And at the same time, they refer to something deeply familiar — to embroidery, to a sign, to the gesture of a hand repeating a cross again and again.

The red dots appeared almost by accident, but became inevitable. This is the minimal intervention of life into the system. Almost nothing — and at the same time the center of attention. Without them, the work would remain cold, closed in on itself. With them, it begins to look back.

I increasingly think that this painting is not about Suprematism and not about birds. It is about the impossibility of carrying abstraction to its end. About how, at some point, form begins to resist purity and demands presence. Demands noise, trace, gaze.

And perhaps there is something very personal and very universal in this: no matter how much we strive for clarity and emptiness, inside there is always a magpie — bringing a random shiny thing and disturbing the perfect order.

Вспоминая верного друга

Sweep of a broom in dust

Масло на холсте, 100×100 см


Взмах метлы в пыли,
на древней земле Сиены —
и все следы исчезают…


Oil on canvas, 100×100 cm

Sweep of a broom in dust,
on Siena’s ancient earth —
all traces vanish…

“Yellow Sea”

«Жёлтое море», холст, масло, 100 ×300 см

Холст разворачивается как пространство, где сам свет превращается в живую материю. Размашистые, волнообразные мазки создают мерцающую поверхность, вызывающую ассоциации с морем, наполненным солнечным светом. Здесь жёлтое и золотое — не декоративные элементы, а сама субстанция света, растянутая в бесконечность.

На фоне этого светоносного поля три чёрные линии — лодки — проявляются поразительно чётко. Они выглядят одновременно хрупкими и решительными, как тени, уплывающие вдаль. Эти лодки превращают абстрактное пространство в морской пейзаж: море обретает измерение, а свет приобретает человеческий масштаб.

Картина балансирует между абстракцией и фигуративностью. Здесь нет традиционного горизонта, но есть ощущение путешествия. Лодки словно подвешены в золотой зыби — в безграничности, где движение и неподвижность едины.

«Жёлтое море» звучит как медитация о человеческом присутствии в стихии: не противостояние, не слияние, но тонкое равновесие. Море и свет — не фон, а пространство, где лодка становится знаком пути, разворачивающегося сквозь сияние.


“Yellow Sea”, Oil on canvas, 300 cm

The canvas unfolds as a space where light itself turns into living matter. Sweeping, wave-like strokes create a shimmering surface that evokes the sea filled with sunlight. Here, yellow and gold are not decorative, but the very substance of light stretched into infinity.

Against this luminous field, three black lines — boats — become strikingly clear. They appear both fragile and resolute, like shadows drifting into the distance. These boats transform the abstract expanse into a seascape: the sea gains dimension, and the light acquires a human scale.

The painting balances between abstraction and figuration. There is no conventional horizon, yet there is the feeling of a journey. The boats seem suspended in the golden swell — in boundlessness, where movement and stillness are one.

Yellow Sea resonates as a meditation on human presence within the elements: not confrontation, not fusion, but a subtle equilibrium. The sea and the light are no backdrop, but a space where the boat becomes a sign of the path unfolding through radiance.

“Wave in Black”

Холст, масло, 70 x 90 см, сумма 140 x 180 см Волна в чёрном

Перед нами работа, которая кажется одновременно монохромной и бесконечно многоцветной. Чёрная краска — газовая сажа — положена плоско на холст, без малейшего намёка на рельеф. И всё же именно в этой плоскостности возникает оптическая глубина: линии и жесты кисти, наложенные друг на друга, образуют ткань, где свет играет, словно на воде или шёлке.

Масштаб произведения — 140 × 180 см — делает его почти стеной, мембраной, через которую зритель встречается с самим феноменом света. По мере изменения угла зрения поверхность оживает: нити отражают свет по-разному, превращая чёрное в пространство непрерывных колебаний.

Это живопись без цвета в обычном смысле, но полная целого спектра состояний. Здесь нет сюжета, нет образа, за который можно «зацепиться»; вместо этого зритель сталкивается с чистой энергией восприятия. Работа дышит как волна — то сжимаясь в темноту, то раскрываясь в сияние, напоминающее металл, стекло или мерцание ночного моря.

Эта чёрная оптика — одновременно эксперимент и медитация. Она выводит живопись за пределы традиционной роли носителя цвета и формы, превращая её в поле, где зрение движется, расщепляется, задерживается — и именно это напряжение между неподвижностью поверхности и её изменчивым сиянием порождает подлинный опыт.

В конечном счёте работа ощущается как медитация на природу света и тьмы: как чёрное становится светоносным, если смотреть достаточно долго; как простота оказывается сложнее иллюзии; как поверхность, лишённая глубины, внезапно открывает бездну.


Oil on canvas, 70 × 90 cm, summa 140 × 180 cm Wave in Black

Before us lies a work that appears at once monochrome and infinitely multicolored. Black paint — gas soot — has been laid flat on the canvas, without the slightest hint of relief. And yet, it is precisely within this flatness that optical depth emerges: lines and gestures of the brush, layered upon one another, form a fabric where light plays as if on water or silk.

The scale of the piece — 140 × 180 cm — makes it almost a wall, a membrane through which the viewer encounters the phenomenon of light itself. As the angle of vision shifts, the surface comes alive: the threads reflect light differently, transforming black into a space of continuous oscillations.

This is painting without color in the usual sense, yet full of a whole spectrum of states. There is no subject, no image to “hold on to”; instead, the viewer is confronted with the pure energy of perception. The work breathes like a wave — at times contracting into darkness, at times opening into a brilliance reminiscent of metal, glass, or the shimmer of a nocturnal sea.

This black optics is both an experiment and a meditation. It takes painting beyond the conventional role of carrying color and form, turning it into a field where vision travels, splits, lingers — and it is precisely this tension between the stillness of the surface and its shifting radiance that generates the true experience.

Ultimately, the work feels like a meditation on the nature of light and darkness: how black becomes luminous if one looks long enough; how simplicity proves more complex than illusion; how a surface devoid of depth suddenly reveals an abyss.

Biennale of Ecological Art, “The Skin of the Earth”, Nizhny Novgorod

Максим Ксута, full HD видео-инсталляция

Этот проект — чистое художественное выражение в том смысле, что моё вмешательство в процесс было минимальным. В данном случае художник — как автор — лишь стал свидетелем странного и редкого природного явления: причудливого танца тысяч крошечных мотыльков в световом поле уличного фонаря.

Я установил камеру, чтобы запечатлеть сцену в течение определённого периода времени с определённым интервалом между кадрами. Результатом этой экспериментальной съёмки стало около 1200 фотографий, поразительно напоминающих необычные каллиграфические техники с элементами криптографии.

Чтобы отразить динамическую природу этого явления, я решил создать видео на основе этого материала, которое теперь представляю вашему вниманию.

Учёные уже давно пытаются понять, почему так много ночных мотыльков неудержимо тянет к свету. И по сей день нет окончательного ответа. Исследователи наблюдали, что чем ярче источник света, тем сильнее он привлекает насекомых.

Например, если в тёмной местности — скажем, в поле, на лесной поляне или в саду на даче — установить две лампочки: одну мощностью 250 ватт, а другую 1000 ватт, больше мотыльков соберётся вокруг более яркой, 1000-ваттной лампы. Интересно, что видовой состав мотыльков, похоже, не влияет на это поведение.

Но почему мотыльки начинают быстро кружиться вокруг горящей лампы, приближаясь к ней? Оказывается, что во время полёта эти насекомые ориентируются, удерживая источник света под постоянным углом — в частности, они пытаются поддерживать световой луч перпендикулярно оси своего тела. Поскольку искусственные источники света являются точечными, их лучи распространяются радиально. Когда мотыльки приближаются к такому свету, они пытаются держать себя перпендикулярно лучам, которые расположены по кругу — и мы, в свою очередь, очарованы их стремительным спиральным танцем вокруг светящихся фонарей.


Maxim Ksuta, Full HD Video Installation

This project is a pure artistic expression, in the sense that my intervention in the process was minimal. In this case, the artist—as the author—merely witnessed a strange and rare natural phenomenon: the bizarre dance of thousands of tiny moths within the light field of a streetlamp.

I set up the camera to capture the scene over a certain period of time with a specific interval between shots. The result of this experimental recording was around 1,200 photographs that strikingly resemble unusual calligraphic techniques, with elements of cryptography.

To reflect the dynamic nature of this phenomenon, I decided to create a video based on this footage, which I now present to your attention.

Scientists have long been trying to understand why so many nocturnal moths are irresistibly drawn to light. And to this day, there is no definitive answer. Researchers have observed that the brighter the light source, the more strongly it attracts insects.

For instance, if two lightbulbs are set up in a dark area—say, in a field, a forest clearing, or a garden at a summer cottage—one with 250 watts and the other with 1,000 watts, more moths will gather around the brighter, 1,000-watt bulb. Interestingly, the species composition of the moths doesn’t seem to influence this behavior.

But why do moths begin to circle rapidly around a lit lamp as they approach it? It turns out that during flight, these insects navigate by keeping a light source at a constant angle—specifically, they try to maintain the light beam perpendicular to the axis of their bodies. Since artificial lights are point sources, their rays spread out radially. As moths approach such a light, they attempt to keep themselves perpendicular to the rays, which are arranged in a circular pattern—and we, in turn, are captivated by their swift, spiraling dance around glowing lanterns.

The Modesty of Form as a Challenge to Dominant Taste

Скромность формы как вызов доминирующему вкусу Пьер Бурдьё

На первый взгляд эта фотография может показаться банальной: растение, пробивающееся сквозь асфальт у стены здания, два окна, обрезанные рамкой кадра, гладкая текстура штукатурки. Но, как это часто бывает в полях культурного производства, сама банальность становится формой сопротивления.

Мы должны задать центральный вопрос: почему подобное изображение заслуживает эстетического признания? Кто обладает властью приписывать смысл чему-то столь «незначительному»? Это не просто фотография растения — это манифест вкуса, отвергающий предпочтения доминирующих классов, для которых «красота» состоит из тосканских пейзажей, обнажённых тел или архитектуры, достойной Architectural Digest.

Это изображение отказывается участвовать в зрелище. Оно представляет то, что нейтрализовано повседневной жизнью, что лишено признанного статуса. И тем самым оно совершает жест — жест рефлексивной эстетики, эстетики дистанцированной, почти аскетичной. Оно позиционирует себя в пространстве «высокой культуры», но делает это, инвертируя её коды — показывая незначительное, фокусируясь на деталях, которые элита обучена игнорировать.

Посмотрите на две оконные рамы, зеркально отражённые в своём удалении от центра, но смещённые к верхней части. Их симметрия асимметрична. Это сама структура социального пространства: оно кажется логичным, но в действительности представляет собой поле борьбы. Точно так же и здесь — эстетическая симметрия нарушена, поскольку баланс между культурным капиталом и доступом к нему всегда неравен.

Но есть более тонкий момент. Растение, пробивающееся сквозь трещину, — это метафора габитуса, воплощённого носителя структуры. Оно растёт не где попало, а там, где позволяют условия. Оно не выбирает свободу — оно действует в пределах возможного. И всё же оно существует. Его форма — это форма вынужденной адаптации.

Возможно, фотограф не имел в виду подобную социальную деконструкцию, но в поле искусства намерение не всегда ключевое. Важна позиция работы в структуре поля. И здесь, в этой фотографии, я вижу работу, которая отвергает орнаментальность, отказывается демонстрировать технику и вместо этого возводит обыденное на уровень достойного.

Именно такая фотография бросает вызов не только академическому вкусу, но и всей системе его производства и легитимации.

#Fujica6x9 #ПосмертныйВзгляд


The Modesty of Form as a Challenge to Dominant Taste By Pierre Bourdieu

At first glance, this photograph may seem banal: a plant pushing through the asphalt by a building wall, two windows cut off by the frame, the smooth texture of the plaster. But, as is often the case within the fields of cultural production, banality itself becomes a form of resistance.

We must ask the central question: why does such an image deserve aesthetic recognition? Who has the authority to assign meaning to something so “insignificant”? This is not merely a photograph of a plant — it is a manifesto of taste, rejecting the preferences of the dominant classes, for whom “beauty” consists of Tuscan landscapes, nude bodies, or architecture worthy of Architectural Digest.

This image refuses to participate in the spectacle. It presents what has been neutralized by everyday life, what lacks recognized status. And in doing so, it performs a gesture — a gesture of reflexive aesthetics, an aesthetics that is distanced, almost ascetic. It positions itself within the space of “high culture,” but does so by inverting its codes — by showing the insignificant, by focusing on details the elite are trained to ignore.

Look at the two window frames, mirrored in their distance from the center but offset toward the top. Their symmetry is asymmetrical. This is the very structure of social space: it appears logical, but in reality, it is a field of struggle. Just like here — aesthetic symmetry is disrupted, as the balance between cultural capital and access to it is always unequal.

But there is a more subtle point. The plant pushing through the crack is a metaphor for habitus, the embodied carrier of structure. It does not grow just anywhere, but where conditions permit. It does not choose freedom — it acts within the realm of the possible. And yet it exists. Its form is the form of forced adaptation.

Perhaps the photographer did not intend this kind of social deconstruction, but in the field of art, intention is not always key. What matters is the work’s position within the structure of the field. And here, in this photograph, I see a work that rejects ornamentation, refuses to display technique, and instead elevates the ordinary to the level of the worthy.

It is precisely this kind of photograph that challenges not only academic taste but the entire system of its production and legitimation.

#Fujica6x9 #PosthumousGaze